Мы с тобой

Семейный роман

Нет, мировой порядок не рухнул, и взошло солнце, как и веками всходило до сего дня. Только жители Речного на небо нынче не взглянули ни разу. Не до того было.

Глава 11
     Катерина

    обложка романа Опомниться не успела ослеплённая толпа, как дикий крик разнёсся над весенней поляною:
     - Был грех! - вопит Анисим, раскачиваясь, точно пьяный, окропляя белый камень слезами и кровью, - Таился! Никому... батюшке... на исповеди смолчал...а теперича...! Эээх, всё одно пропадать! Грех на мне, братцы! - поворотился староста к землякам, - Сестрицу родную лютой смертью сгубил! За самородок золотой, буди он проклят! Ей камень схороненный открылся - не мне! Не стерпел я, братцы! Умишко у ей малый был, сама убогая, хромая - куды ей богатство!
     - Помню сестру твою! - раздалось в толпе, - В монашки, вишь, хотела уйтить, да ос-подь прибрал!
     - И я помню! Добрая девка была!
     - Блаженная, вишь!
     - На храм отдать собралась камешек-от! - продолжал ослабевшим голосом коленопреклонённый Анисим, - Взыграло во мне, вот как есть нечистый попутал! Придушил я её, да в болоте утопил. Мать прознала. А куды деваться: дом-от новый поставили, лошадёнку прикупил, оженился. Судите теперь, как хотите, а меня уж нынче ос-подь наказал - еле слышно закончил он свой страшный рассказ, поникнув головою к лежащему на Столешнице черному телу младенца.
     - Ещё безгрешные есть? - ясный женский голос, впервые услышанный в тех краях, прорезал звенящую тишину, - Выходи, послушаем! Что молчите, праведнички?
     Наклонилась золотоволосая, подняла платок, повязала. По обеим сторонам от неё с каменными лицами замерли мужики, руки - на топорах, а топоры - добротные, здоровенные, и руки, чать, тем топорам по твёрдости не уступят. Детишки - те лишь глазёнками черными посвёркивают, за материнский подол цепляются.
     Как-то разом вдруг не стало народу-то на поляне. Глядь: вон уж вдалеке шапки лохматые мелькают. Усмехнулась женщина пришлая:
     - Людииишки! Из века в век - а всё одно!...
     ...Туманными вихрями перед взором годы мчатся. Новые рассветы встают над деревней, новая власть. Горка под ручьём осела, сгинули без следа черные подпалины на месте старостиной избы, обмелело болото за осиновым логом, истлели давно и кости старосты Анисима, и кости врагов его.
     Душный, мушиным звоном пропитанный зной деревенской избы. Не колыхнутся занавески белые, все розах да незабудках вышитых. На громадном крюке, в потолок избы накрепко вбитом, люлька скрипит, покачиваясь.
     - Как назвала-то? - степенная высокая баба в туго обтянутом белом халате деловито отдергивает полог, встречая распахнутый взгляд младенца. Бучило болотное бездонное - и то не страшнее. Однако баба не из робких. Как же - медсестра. Учёёёная!
     Злобно кривит тонкие губы молодая мать: нельзя, ох, нельзя бы до года никому младенца показывать. Да время нынче иное, не отвертишься. Советская власть. Глупые людишки, слова корявые придумывают из века в век. А всё одно...
     - Катерина... - нехотя, сквозь зубы шипит женщина в ответ.
     - А малОго? - кивает гостья на кровать.
     - Толька.
     - Анатолий да Катерина, стало быть. Так и запишем. А как часто купаешь?
     Прикрывает мать тяжелыми веками глаза, молчит. А медсестре отчего-то зябко, поводит она плечами, потирает заледеневшие пальцы:
     - На прививку в понедельник принесёшь. Слышь, Анна? А то знаю я вашу породу...
     - Чего ты знаешь? - вскидывается женщина. От резкого движенья из-под тёмно-синего, цветастого платка ползёт - извивается, жарким золотом светит волосяная прядь. Дорогой платок-то, шелковый, с города везли. И то не диво: любой мужик в лепёшку расшибиться рад, лишь бы глянула та змеища в его сторону. Да куды им, потомкам горных мастеровых, люду рабочему, лапотному! Не для них та зорька ясная вставала. Мужа чужого увела - глазом бесстыжим не моргнула. Первый красавец, непьющий - работящий, грудь - орденами завешена, с Берлина трофеев навёз - тьму!
     Ни женку его не пощадила, ни троих детишек малых. Баба с позорища-то этакого в петлю кинулась, а детки недолго маялись: хвороба заразная прибрала. Тьфу ты, опомнилась медсестра - инфекция то есть.
     Выродила двойню, сидит теперича, царевну из себя корчит.... Уж сколько пытались ту семейку извести, да будто хранит кто тех куркулей недобитых. С любой войны - живёхоньки, целёхоньки вертаются. И дети-то, все как на подбор, в ихнюю породу - ни толики от отцов не перепало. Те же глаза - ямы черные, те же кудри золотистые, а уж собою пригожи - слов нету. Раз глянешь - навеки пропадешь.
     И всё-то у них гладко, и все-то перед ними стелются, даже с города партийные начальники. Уж как зазывал один эту Анну, уж какие обещанья, перед всей улицей, на коленях в грязище ползая, повторял! "Отстань!" - Анна сказала, и, как ни в чём не бывало, коромысло поправила на плече да воротами хлопнула. Вот и весь сказ. Молчаливая она, Анна, редко слово молвит. Зато, если молвит...
     Брательники её - такие ж куркули: в город оба подались, да так ловко, говорят, пристроились.... И за что им, сволочам, счастья привалило?
     - Запишешь, будто приходили мы, - стучат слова, как камни по темечку. Заслоняют тучи чёрные солнечный свет, тяжель неодолимая наваливается на плечи. Подгибаются ноги, пелена мир заволакивает, тянутся к горлу пальцы невидимые, сжимают...
     - З-запишу.... Пойду я, тошно мне чтой - то...Давление ... Гроза, видать, близко...
     - Иди, не беспокой нас больше...
     Быстро время течёт, быстрей воды в ручьях горных по весне, быстрее клина журавлиного, что срывается каждую осень с дальних полян за болотами. Быстро Катюша растёт, и вот уж не заслонить, не спрятать красу её сияющую за материными юбками. Век переменился: никакого покою от любопытных глаз. Вот и в школу отпустить пришлось Анне детей. А муж-то недолго прожил: чернеть начал, сохнуть. Отошел тихо, будто и на свет не появлялся.
     Как и все, росла девчонка: смеялась звонко с подружками, на уроках не зевала, пятёрки получала, музыку модную слушала. Одно только не дозволялось: волосы трогать. Так и выросли у Катерины косы до колен. Завязывала потуже, в пучок на затылке убирала. Смеялись над нею одноклассницы - как у старухи, мол, несовременно. И стеснялась она, и мать всяко упрашивала, та - ни в какую.
     Как сравнялось шестнадцать, скрепя сердце, отпустила Анна дочку в клуб - на танцы. Без Тольки, одну. Тут впервые узнала Катенька, какова мера злобе людской да зависти. Стоило порог переступить - разом тишина упала: музыканты, что из города прибыли по такому случаю, пороняли на пол гитары да аккордеоны свои дорогущие. Расступилась молодёжь по углам, и осталась Катенька в середине стоять одна. Стоит, оглядывается, понять не может ничегошеньки. И платьице надела скромное, колени закрыты, как мать велела, и губ отродясь помадой не портила.... Глядит в полутьме зала - а у людей лица-то не человечьи будто. У кого пасти ощерены, как у псов бешеных, только что не пенятся, у кого-то, наоборот, глаза маслены, обшаривают издалека, как лакомую кость.
     - Отвернись! - вдруг посреди тишины одна девка заверещала. Парню своему глаза-то ладошками давай закрывать, - Не гляди на неё, Федька! Гадина она, глаз вон какой чёрный! Приворожит тебя, дурак такой!
     - Чего припёрлась?
     - Раскосматилась!
     - Ведьмачка! Парней наших отбить хочет!
     - Пошла на отседова!
     - Убери космы свои! Глаза жжет!
     - Нечить, нечисть она! Бей её!
     Даже подружки, что с ней пришли, другим за спины попрятались: как бы самим не досталось.
     Визжали девки, да потихоньку осмелев, подбирались поближе. А парни, будто окаменевшие, стояли - ни тебе пошевелиться, ни вздохнуть. Даже комсорг молчал, а тут бы ему как раз и вмешаться! Вот уж схватила самая отчаянная Катеньку за длинный золотой локон, ради парадного случая в косу не уложенный.
     - Давайте, девки, космы оборвём этой сучке, пока всех наших парней не задурила!
     - Тащи ножницы!
     И пошла свистопляска - за ноги девок оттаскивать пришлось, благо парни после всё же малость очухались.
     А дома, когда прибежала Катя, из последних сил дверь толкнула в избу, подняла на неё мать глаза, прострелила взглядом, губы тонкие скривила, хмыкнула:
     - Повеселилась, доченька?
     И замерла девчонка на пороге: босая, растрёпанная, лицо да руки в кровавых царапинах. То ль заплакать, то ли утопиться пойти.
     - Толька, ворота запри! - поднялась Анна со стула, распрямилась. Высокая баба, статная, а силища - любому мужику завидно, - Катерина, в баню поди, ополоснись, а после поговорить мне с тобой надо.
     Катя всхлипнула, разреветься ей охота была - просто невмочь! Но не такая у них, однако, мать, чтоб девичьим обидам посочувствовать. Как же!
     Не боялась Анна никого и ничего. Однажды осенним вечером восемь деревенских коров домой не вернулись. И у Анны тоже. Искали, да, видно, не судьба - в болото следы вели, а уж ночь наступила, страшно. Усмехнулась Анна на мужиков соседских, что переминались да переругивались, повязала тёплый платок, подхватила крепкую палку в руки, да и в лес. Одна. В безлунную тьму да сырой туман.
     Бабы в телогрейки мужнины намертво вцепились: да ну их, пропадай скотинка, да и Анна проклятая заодно. Заголосили, запричитали, Катьку с Толькою в сиротинки определили. А ещё, как назло, ветрище поднялся, крупа снежная посыпалась.
     К рассвету Анна всех до единой привела, ноги только в тине выше колен. Скинула мокрые сапоги, задубелые рукавицы, процедила сквозь зубы: "Рано похоронили!" Бабы - в вой: как же теперь молоко пить, проклятое, мол. И стонали коровы недоенные, покуда враз обезумевшие хозяйки вокруг суетились. Кто солью заговоренной посыпал, кто святой водой брызгал, а одна и вовсе - камнями давай отгонять от ворот прежнюю любимицу. На матерей глядя, заголосили и дети. Вот горе так горе! Не было превыше ценности в семье, чем корова. Иной раз: пожар ли, наводнение - не ребятишек кидались спасать, а её - кормилицу.
     Снарядили обоз, под вой и плач проводили бурёнок навсегда. И ни единой насмешки, ни осуждения: у многих глаза-то на мокром месте. Председатель один только возмущался. Отсталые мол, суевериями напуганные, да как вы можете. Ну, да больше для виду. Должность у него такая, а то как бы на партийном собрании не взгрели за конфуз такой. Обошлось.
     И для Анны - обошлось. Вроде и сказать нечего: скотину вернула, не дала в болоте пропасть, от волков пострадать. А всё лучше бы пропала та скотина, согласились друг с дружкою бабы. Обошлось-то обошлось, а всё равно отыгрались нынче на девчонке.
     - Волосы вымой хорошенько! Воды много, не жалей! - напутствовала Анна дочку, и непривычная ласка в её голосе заставила Катеньку едва ли не совсем забыть недавнюю злую обиду.
     Покуда мылась Катенька, Толька на страже стоял. Ночь - полночь, да мало ли чего. Ишь, девки озлились нынче, ровно собаки, неделю не кормленые. Таким не трудно и баню подпалить, лучше поберечься.
     Отворила Анна старинный кованый сундук. Тот, что при детях ни разу не открывала, ключ же от того сундука прятала неведомо где. Ох, и красива была потемневшая от времени резьба, как любили они с Толькой думать-гадать, что же там спрятано. Катя, понятно, надеялась, что полон сундучок уборов драгоценных, вроде как в сказке про шкатулку малахитовую. Толька думал: оружие старинное, или, на худой конец, монеты.
     Но достала-то Анна всего лишь - мягкий свёрточек серенький.
     - Надевай!
     Ну, как есть, никудышная тряпчонка - ничуть не краше той, о какую ноги у крыльца вытирают. Однако ребята они были сметливые, мать слушать привыкли - по два раза повторять не требовалось. Лёгкой дымкой опустилась на точёные девичьи плечики редкая тканина, укутала горьким травяным духом, заколыхалась ниже колен дивная узорчатая кайма: серебром по серому. То ли цветочки с острыми лепестками, то ли звёздочки.
     - Ну как, Толька, - с улыбкою спросила мать, - Хороша ли наша Катерина?
     Толька глянул мельком, искоса так, кивнул. А Катеньку в жар от стыда бросило: рубаха - то мало что без рукавов да насквозь просвечивает, так ещё и мать велела под неё не одевать ничегошеньки. Ох, позор, а ну кто пойдёт, да разглядит: луна - то сегодня вон какая огромная, того и гляди на землю свалится.
     - Проверить тебя хочу, - молвила Анна слова непонятные, - Вошла ты в силу, аль нет! Айда, дочка!
     Тихая опустилась на деревню весенняя ночь, запутались лунные лучики в распущенных девичьих косах. Никто их не увидал. Увела Катю мать мимо огородов, на гору, за молодой пихтовый подлесок, на полянку, где старая лиственница стоит, с семью стволами из одного корня.
     - Зачерпни воды! - приказала. И ковшичек чудный подала дочери: маленький, всего-то стакан уместится - а тяжелый - еле удержала его Катерина. Тоже из сундука вещица-то. Чудная...
     "Да где ж тут воды- то зачерпнуть? - подумалось ей. Ведь ни ручейка поблизости, ни даже лужи нету. Смотрит на мать, а та смеётся:
     - Получше гляди, глаза-то молодые! Вон, под камнем!
     Холодок по спине пробежал у Кати: сколько живёт на свете, а чтобы мать смеялась - не помнит того.
     В мягкой траве, у самых корней белым пятном камень светится. Наклонилась Катя, смотрит: из трещины в том камне ручеёк течёт, неслышно на землю падает, искрами голубыми в лунном свете переливается. Что да чудеса такие? Они же с Толькою чуть не с пелёнок весь лесок пролазили. Уж заметили бы!
     - Дай руку!
     - Ой! - ножик у матери в руках голубым светом блеснул, как осколочек луны. Закапала кровь, замутила водное зеркальце.
     - Теперь встань вот сюда, да смотри в воду! Не пугайся!
     - Ой! - только и выговорила Катя. Какое там "не пугайся", когда мир вокруг закружился, завертелся, волосы диким ветром взметнуло, под ногами земля растворилась. Засвистело в ушах, рванулись навстречу колючие искорки звёзд, и полетело тело в немыслимую высь, в непредставимую даль.... Или упало - кто ведает?
     Долго ли длился полёт? Знали лишь луна да звёзды, а, может, и они не знали. Не всегда ведь висели они над землёю, да и сама Земля, выходит, не вечная...
     Очнулась Катя - на востоке уж заря разгорается. Лежит она на траве, спину от росы холодит, материно лицо над ней склонилось, смотрит ласково, непривычно так:
     - Сильная ты, гляди-ка! Не ожидала! Теперь чего хочешь, спрашивай - заслужила! Только поспеши, пока солнце не поднялось!
     - А есть ещё такие, как мы?
     - В этих краях больше нет, доченька. Здесь мы с тобой, да Толька остались. А за остальных не скажу: сила не та у меня, чтобы их увидать.
     - А гора с кругами каменными? Она далеко?
     - Ты и Гору видала? - обрадовалась Анна, - Ох, хорошо! Близко Гора, да нашлись дураки, разорили, затоптали. А другие места день и ночь охраняют. Был среди наших один... - посуровело лицо матери при тех словах-то, - Поведал кой - чего людишкам, соблазнился. Доходить до некоторых стало.... Бежали мы, как могли схоронились. Кто куда, а мы вот к Горе поближе.
     - Я не одну гору видала, а будто... ну, как на глобусе... много их, и светятся - не знала Катя, как словами выразить видение своё, но вспомнила предупреждение, глянула на небо и заторопилась:
     - Толька знает?
     - Знает, вчера ночью поведала ему. Беречь вам надо друг дружку, вместе держаться. Спасла моя прабабка сундучок. Вам и двери в горах открывать. Или детям вашим, или внукам, как уж получится.
     - Мама, а как же это всё.... Выходит, нам в школе неправильно говорят...
     Расхохоталась Анна, и смех её, показалось Кате, долетел до тех звёзд далёких, что приблизились к ней сегодня.
     - А ты всё про школу! Ну ладно, может, к лучшему. Больше на людей походить будешь.
     - Так мы, что - не люди? - ахнула Катенька. И умолкла тотчас.
     - Ещё спрашивай, а то время-то идёт!
     - Значит, и Бог есть? По правде?
     - Есть - то есть, - усмехнулась Анна, - Да только мы, доченька, ничуть ему не уступим. Людишки и нас богами нарекали - было время!
     - Что делать нам?
     - Время придёт, скажу, что делать. А пока живи, как жила, не высовывайся. И косы резать не вздумай, каждый волосок береги, без них в воду-то не глянешь. Всё, айда домой - солнышко всходит!
     - Я одно ещё спрошу, ладно?
     - Давай!
     - Он... на что соблазнился?
     - На девку человеческую! - коротко и резко выплюнула мать, как проклятие. И ясно стало Катеньке, что кончен разговор.
     Боялась Катя назавтра за ворота выходить, всю ночь в зеркало смотрелась, аж глаза покраснели. Чем же она, право, от людей отличается? Ничем вроде. А вот же - почуяли девки-то, узнали. Перестали с ней рядом смеяться, сплетничать - секретничать. Шипели по углам. И даром комсорг грозился исключением, и зря учителя характеристики испортить обещали. Та девка, что на танцах за Федьку своего испугалась, подбоченилась да и выпалила завучу в лицо:
     - Ты, тёть Тань, сильно учёная, оттого и мужики от тебя бегут! Я за Федьку выйду всё равно, на кой мне ваши бумажки сдалися - задницу подтирать? Федьке вона что во мне нравится, а не характеристика!
     И по местам выразительным себя звонко похлопала.
     Ну, это она, конечно, не в школе высказала, а дома. Тётка - завуч поджала губы, но пришлось смолчать: её, разведёнку, не сильно в деревне жаловали, авторитета не заработала.
     Так дело и замяли, тем более что сама Анна никого не упрекнула, будто не горели на теле её дочери синяки да царапины. А с Толькой за сараем переговорила, и вышел он обалдевший, едва не улыбался.
     Осталось Катеньке одно - помалкивать. Да мечтать потихоньку. С тех пор пошло: дома ли прибирается, за партой ли в школе сидит, а всё перед глазами - цепочки огоньков чудных, города невиданные, сады в цвету.... В окно на улицу глянет: скотина тощая, облезлая, грязь по колено, старик пьяный, засаленные штаны распахнув, на забор скошенный мочится. И ни просвета, ни радости.
     - Дойти бы до Горы! - говорил иногда Толька, и в глазах его, таких же чёрных, как и у матери, как и у самой Катеньки, вспыхивали теперь злые огоньки, - Я им, скотам, покажу!
     Знал Толька, чем грозился. Дух захватывало, едва вспомнит, какие им с сестрою силы подвластны. "Ах, вот кабы можно было, хоть на капельку приоткрыться!" - думалось Катерине, и временами до того тянуло попробовать, что прямо трясло лихорадкой.
     Через улицу девчонка жила - ей ровесница. Славная, умница, а уж добрая - мухи не обидит. Да неужто такой помочь - вред будет? Не военному ведь министру секрет выдать!
     Школу Любаша оставила в десять лет, а до того была круглой отличницей. Из-за страшной болезни, которой название даже врачи с натугой выговаривали, двигалась Любаша неуклюже, ноги подволакивала, как раненая утка, еле тащила раздутый, отёкший живот, и оттого окрестной пацанве лакомой добычей казалась. А как же!
     Спорили: кто камнем ловчее попадёт в голову, или еще куда - нить.... Бывало, взрослые жалели, отгоняли хулиганов, да у каждого в деревне - забот полно, успевай поворачиваться, некогда и за своими - то детишками следить, не то, что за убогой безотцовщиной.
     Нелюдимым, мрачным рос Толька, весь в материну породу, что лицом, что характером. Добро ли - без отца с этаких лет. Дядьки, конечно, помогали, да и мать в повседневной работе иному мужику не уступит, а всё ж принято в деревне: в ответе за семью теперь - он.
     К сестре Толька обидчиков не подпускал. Даром что малОй ещё, да силой особой не хвастался, но отчаянный. Оскалится волчонком - подойди попробуй! Ежели надо, зубами ли, ногтями драть будет, ничем не погнушается. Да ну, от греха подальше.
     В школу, как бешеный, рвался. Сам и читать, и писать выучился получше любой учительницы, но на уроках молчал всё больше, хмурился, думы свои думал.
     В том году ранней весною разлилась речушка, снесла хлипкий деревянный мосток. Возвращаются Толька с Катей из школы по другой дороге, а тут пацанов толпа Любашку у прясла зажали, платьишко подняли, в живот тычут палками: лопнет, не лопнет? А чё, интересно, тама внутри? Лягушки, может? Или ужи? Чё он раздутый такой?
     Любашка не плачет - она и не ревела никогда - а смотрит только. Большими - пребольшими глазами. Будто небо майское отражается. И улыбается, светло так:
     - Пустите, мне на укол надо... в больницу!
     - За каким ..... тебе уколы? Всё равно скоро сдохнешь!
     - Давай уколю! Гы-гы-гы!
     - Жаба! Жаба говорящая!
     - Квакать умеешь? Квакай, давай! Квакай, сказал!
     - А у жабы чё под подолом? Давай, глянем!
     Катя сперва за Тольку спряталась, а как услыхала - поднялась в ней ненависть такая, что заполнила землю кругом, от края до края. Она знала: брат в местные драки не вмешивается. А если вот так сделать....
     Катя уронила на землю пакет с тапочками, подхватила первое, что подвернулось. Наверно, камень, потому что один из пацанов вдруг подпрыгнул на месте, взвыл, схватился за ляжку.
     - Ссс...а! Прибью!
     - Отойдите от неё! - голосок её прозвучал, должно быть, совсем тихонько. И то сказать - они с Толькой тогда в третьем классе учились. Ну, а среди обидчиков Любашкиных - и пяти, и шестиклашки, а выше всех торчала лохматая чёрная башка Чумы. Он, Чума то есть, два раза на второй год оставался, редкий пакостник был. Говорили, отец справится с ним не мог - на цепь собачью сажал с июня аж по самое первое сентября. Собаку же - большущего злого кобеля - Чума сам однажды до смерти замучил, а потом ободрал, поджарил на прибрежных камнях, сожрал с луком и похвалялся: сила-де во мне звериная теперь поселилась, никому меня не одолеть.
     "Сила звериная" ему не помогла, однако, супротив Тольки. Потому что Толька за сестру свою придушил бы голыми руками не только самого Чуму, но и волкодава его покойного, и всех шавок деревенских вместе взятых, двуногих или четвероногих - неважно.
     Пацаны окружили место боя и орали, как будто им на большой перемене не дали пирожка с повидлом. Под их ногами, в луже у огородного прясла молча барахтались двое. Ошмётки кровавой грязи попадали в зрителей, и крики тогда становились ещё громче. Чума, который был вдвое крупнее Тольки, конечно, сразу подмял противника под себя, однако никто не сказал бы, что легко ему приходилось.
     Катя испугалась по-настоящему. Что там с Толькой? Жив ли? Кому-то она стукнула под коленку каблуком резинового сапожка, кого-то толкнула в бок. А толку?! Ручки - ножки тонкие спички, силёнка цыплячья, голосок - не громче котёнка.
     Голосок.... То-то и оно. Любаша потом иначе рассказывала, а Катя, к собственному изумлению, не запомнила совсем ничего. Только потемнел в глазах мир, пропали и звуки, и запахи, и мысли. Всё пропало...
     - Ох, и кричала ты.... Аж мурашки...
     Это они потом разговорились, когда всё закончилось. Разбежались пацаны. По разному: кто-то бегом, а кто и шагом еле - еле. И у всех - руки в крови: уши зажимали. Только Любашке да Тольке крик этот вреда не принёс ни на капельку.
     - Ты домой с нами вместе ходи! - уговаривала девочку Катя, - Они теперь знаешь, как боятся!
     Толька, помятый, нахмуренный, оттирал песком с синего форменного пиджака рыжую глину. Весенняя Ижовка, не совсем отошедшая от бурного разлива, была мутноватая, холодная и как будто злилась на весь мир. Толька тоже злился. На сестру. Зачем с чужими связывается? Не кровные - значит, чужие. Весь мир - чужой...
     - Я, правда, скоро умру, - спокойно сказала Любаша. Прямо, про расписание уроков будто. Или про погоду, - Не надо вам из-за меня со всеми ссориться. А то вас побьют. А вам надо дальше будет здесь жить. Может, до старости.
     - Ага. Щас! - пробурчал Толька. Непонятно, что он имел в виду: то ли опасность встать поперек дороге Чуме с его компанией, то перспектива навсегда остаться ненавистной деревне, среди ненавистных людей.
     - Вы такие смелые, - продолжила Любаша, улыбаясь особенно ласково. Тоненькими, насквозь прозрачными ручонками, потянулась к растрёпанной после драки Катиной косе, ловко, невесомо прикасаясь, начала переплетать. Катя замерла: ни от чьих рук не чуяла она никогда такого нежного тепла, жёлтого света..., - Чума вон как быстро убежал, впереди всех! А врачи сказали: ещё, может, год протяну, и то ладно. Главное, чтобы не зимой...
     - По...чему? - хрипло выдохнула Катя. Говорить сделалось больно, горло саднило, и нестерпимо жгло.
     - В мороз землю трудно долбить, - объяснила Люба, не прерывая своего занятия, - Мужикам платить надо больше, а на меня и так много потратили. Мамка сказала, "Волгу" купить можно было. Сколько "Волга" стоит, не знаете?
     Катя не выдержала:
     - Перестань, не помрёшь ты! - выпалила она, и только сейчас заплакала, не выдержала, обхватила Любашку за острые плечики, затрясла: - Не помрёшь, пускай они сами сдохнут! Все они сдохнут!
     Огромные голубые глаза глядели на них с Толькой, как будто хотели вобрать, втянуть в себя этот момент, навсегда отложить его в памяти, горький и прекрасный. И Катя плакала, и гладила её по голове, как маленькую, и думала, что теперь-то уж точно ничего плохого больше не произойдёт...
     Шло время. Когда Любаша ослабела настолько, что совсем перестала ходить на уроки, Катя забегала к ней часто, почти каждый день. Приносила домашние задания, книжки интересные, новости и сплетни. В избе у Любы было всегда тихо, мрачно: они с матерью вдвоём жили. Катя выучилась уколы ставить, и шприцы кипятить, и компрессы делать. Мать Любашкина сперва косилась молча. Однажды остановила на крыльце:
     - Тебе, девка, нечего дома делать?
     Катя растерялась:
     - Я... да это... я просто пришла...
     - "Просто" она пришла! Нечего глазеть, вынюхивать!
     - Вы что?! Я не вынюхиваю! Я домашнее задание приношу! - возмутилась Катя.
     - Какие ей задания, она уж одной ногой там! Хватит тебе к нам шастать, не хватало ишшо...Мать-то чего скажет?
     - Она не ругается. Я в медицинский поступить хочу, тёть Варь! Я из города книжки привезла, специальные, ну, там всё написано, как за лежачими ухаживать, вы не волнуйтесь! Я выучусь, и Любашку смогу выле...
     - Когда ж я отмучаюсь, госспади милостивый.... Всю душу вымотала, окаянная, никакой жизни! Я уж думала - до снега управлюсь, борова вон откормила, закуски закатала! А куды теперь? Иии-эх! Лежит, воняет, раньше хоть вязала, вышивала, польза хоть какая была, а щас...
     Покачнулась, плеснула на ступеньку помоями, натянула на рот узел черного платка. Чёрного, как будто уже...
     Катя обомлела: впервые при ней так откровенно желали смерти не просто другому человеку, а собственному дитя. Анна была сурова - да, лаской не баловала - верно, но повторяла, что дороже собственной крови - нет ничего. А дети - они и есть "своя кровь", кто же ещё?
     - Катюш? Это ты пришла? Заходи! - Люба услыхала её голос из избы, и Катя проскользнула в дверь. Любаша лежала на своей узенькой железной кровати, и одеяло высоким горбом приподнималось посередине, как будто там лежал огромный арбуз.
     - Катюш, из комода нижний ящик достань. Разверни, не бойся! Нравится?
     - Это что же... фата?! - обомлела Катя, и, как у любой девчонки - подростка, сердечко сразу застучало быстрее, и всё на свете страшное мигом позабылось, - Чья?
     - Моя! - кротко улыбнулась Люба с кровати, - ты посмотри, там ещё платье есть.
     - Ой! Красота! Туфельки! Атласные, мамочки! Узор какой! Сама вышивала? Всё новое, неношеное! Ой, Любка... приданое, что ли? Ничего себе!
     Катя, конечно, знала, что раньше в любой семье приданое готовить начинали, едва девка народится. Знала и о том, что у некоторых её одноклассниц оно тоже есть, хоть и ругаются в школе: мол, недостойно комсомолки над тряпками дрожать, как Кощей над златом. Девчонки друг дружке показывали тайком, шептались, обсуждали: у кого какие ткани, у кого больше полотенец вышитых. С Катей не делились ни разу. А ей так охота было хоть одним глазком...
     - Оно не для свадьбы, Кать...
     - Ой! - Катя, как стояла с длинным белым платьем на вытянутых руках, так и рухнула коленями на пол, костенея от ужаса. КАК она посмела ТАКОЕ спросить? А самое главное - У КОГО! У Любаши - то!? Ведь она, бедная, не то, что замуж выйти, она же никогда. ... Никогда...
     - Мамка всё приготовила давно. Чтобы потом не бегать, а то некогда будет. Кружева хотела нашить - от бабки остались - а я говорю: не надо. Я их тебе подарить хочу. Возьми, Кать! Они красивые. Их никто не носил. Раньше на коклюшках плели. Может, на скатёрку пришьёшь, а нет - так на память...
     - Да ты что? Ты с ума сошла, что ли? - хрипло выкрикнула Катя, до боли сминая в ладонях проклятые шелка. Больше всего ей хотелось сейчас разорвать всю эту красотень, да зашвырнуть в огонь, в печку. А потом - схватить Любашку, вытащить на белый свет, под солнышко, под деревья, под свежий ветерок, встряхнуть хорошенько и закричать на весь мир: "Живи! Живи!"
     - Мне - всё равно, хоть бы и в мешок завернули, а мамке-то перед людьми - стыдобА! Надо, чтоб красиво...
     - Замолчи!
     Кать, ты только землю на гроб не кидай ладно? А то я боюсь, как она стучит, противно так. Все подойдут, кидать станут - а ты не кидай! Я тебя очень прошу...
     - Замолчи!
     Не запомнила Катя, как выбежала тогда за ворота, встречала ли кого по дороге. За деревней очнулась, у старой - престарой лиственницы с семью стволами, прижалась мокрой щекой к теплому шершавому дереву. Комок бился в горле - не проглотить, не вздохнуть. Думала - никогда не придёт больше к Любаше в дом, не сможет. Но назавтра - ноги сами привели.
     Речи больше не было между ними ни о "приданом", ни о комках земли, вообще ни о чём "таком". С Катей, в отличие от прочих девок, на парнях да тряпках помешанных, было что обсудить. Жаль только, забегать приходилось всё реже: и дома дела, и к экзаменам готовиться надо. И с каждым днём Катю всё больше и больше забирала холодная, тяжелая злость. Никто, даже Любкина мать (а та даже больше всех осуждала Катю) не мог понять странной дружбы двух совершенно непохожих девчонок. Учителя, которые поначалу ставили Катю в пример: вот, мол, настоящая комсомолка, помогает больному товарищу, теперь недоуменно косились, а завуч как-то заметила, что "во всём меру надо знать, и лучше бы уделяла время школьной стенгазете".
     "Кусок ватмана дороже человека!" - возмущалась Катя. Перед Толькой, конечно. Толька слушал, хмурился, но молчал. Его мысли для Катеньки не тайна: думает, по любому ничем беде не помочь, но сестру расстраивать он никому не позволит, даже себе самому.
     Иногда Кате до того тошно становилось от мировой несправедливости, что чесались руки перевернуть вверх тормашками мир проклятый, где такие хорошие люди, как Любашка, страдают, а Чумы всякие живут себе, жиреют.
     И вот - чудо случилось! Перевернулся - таки мир. И все его правила, что с детства внушают в школе, ерундой оказались, пустой шелухой.
     Выходит, и вправду, возможет она - девочка Катерина - одолеть беду, с которой и взрослые, учёные люди не совладали...
     "Никому не скажу! Ни маме, Ни Тольке!" - думала себе Катя, решительно шагая по улице, хотя спроси она сама себя - а что, собственно, делать - то надо, не смогла бы ответить. Ну, она и вопросами не задавалась. Просто шла, и всё.
     Вокруг весна силу набирала. Уж и лужи давно подсохли, заросли тротуары одуванчиками, мелкой пахучей ромашкой, лопухами. Солнышко жарило совсем по-летнему, и в новой школьной форме, что мать велела ей носить после того случая, подол вызывающе колыхался далеко ниже коленок. Ещё чуточку - и к директору бы поволокли: это что, мол, за новая мода? Все девки как девки - в коротком ходят, а ты, видать, в модницы заделалась! Но Катя рада была: сдалась ей эта мода, просто там, где была она в чудном сне - полёте своём, совершенно иначе все выглядели. Ни горя, ни болезней, ни уродства...
     Катя шла, кивала головой встречным тёткам и дядькам: "Здрасте, здрасте!" Шипели в ответ, но не молчали же, и то ладно. "Уеду навсегда! - пело сердце Кати, - В город, в институте учиться! Ни в какие камни не полезу, пускай Толька лезет, ежели охота. А Толька хочет! Так и бредит Горой, тайнами, властью да богатствами несметными, таящимися в темных глубинах.
     А она, Катерина, останется с людьми! Не нужны ей богатства, не нужна власть, и странные, чужие и прекрасные миры пускай подождут! Но прежде дело важное сделать надо...
     Катенька миновала ворота Любашиного дома, которые не запиралась никогда, как, впрочем, и большинство домов в деревне. От кого, если все - свои?
     Взлетела на крыльцо, пошарила под ступенькой, нащупала ключ. Избу Любашкина мать закрывала, когда на работу уходила - полы мыла в больнице. Не воров опасалась: кабы не зашел кто, не увидал позора, не разнёс лишних слухов.
     Любашино лицо: изжелта - зеленоватое, с огромными ввалившимися, совсем не детскими глазами, до того ужаснуло Катю, что хотелось ей бежать без оглядки домой. Но она тут же устыдилась: спасительница тоже нашлась, простой человеческой хворобы пугается! А ещё в медицинский намылилась! Наследница народа чуднОго, неведомого! Древней Силы хранительница! Ишь ты!
     Едва она появилась в дверях, Любашка тихо охнула:
     - Кать, ты - как лампочка! Светишься - глаза больно!
     - А ты глаза - то прикрой! Руку давай! Что видишь, говори!
     - Вроде как шарики на ёлке... - едва слышно шевелились потрескавшиеся, в нитку иссохшие губы, - Жёлтые, красные, серебряные... Кать, они летают! И я лечу! Это что, Кать? Я где? Это я умираю, да? Ну вот, а мамки дома нету, попрощаться не успею... Кать, сбегай за ней...
     Испуганный шепот оборвался криком. У Любаши закатились глаза, её будто под поясницу ударили, так, что огромный живот ещё больше выпятился, а тонкие, почти детские пальчики заскребли по одеялу.
     - Забудь ты про неё! - зарычала Катя не своим голосом, и, передёрнув плечами, как перед прыжком в холодную ещё, в самом начале лета, Ижовку, сжала и разжала кулачки: по рукам будто муравьи кусачие ползают.
     Руки горели нестерпимо. Катя кинулась в угол, к ведру с колодезной водою. Ох, до чего кожу больно, кажется, слезет вот-вот старою разлохмаченной перчаткой. Не слезла, только вода кругами пошла да пузыри забулькали... Катя охнула, и тут только поняла. Прояснилось: и что с Любашкою происходит, и вина на ком лежит за мучения её.
     - Ох, ты ж, проклятая! - прошипела девушка, - Ох, ты ж, змеища! Ну, поплатишься!
     Она решительно подхватила ведро и подошла к Любашкиной постели:
     - Хочешь - не хочешь, а придется!
     Набрала пригоршню воды, поднесла ко рту:
     - Пей!
     Ох, кабы была Катерина нежной да избалованной девкою, туго бы ей пришлось. Откуда в теле уродливом, болезнью исковерканном такие силы проснулись, откуда? Любашка рычала, плевалась, вертелась, сбросила на пол тяжелые стёганые одеяла, сучила ножонками. Едва зазевалась Катя - еле пальцы подружкины от горла оторвала. Глаза у Любы - выпучились ещё больше, кровью налились:
     - Уууу! Йыххыыы...
     Видит Катя - плохо дело. Из гнезда выгнала, разбудила, да как теперь быть? Корёжит Любашку, а ну как не выдержит, слабенькая ведь...
     Прости, Любашка! Я тебе в глаза посмотрю сейчас пристально. Вот так. Не больно это. Вот, не мешаешь теперь, спи. А мы с тварью "побеседуем"...
     Только и запомнить успела, как в окне солнышко предзакатное алым шаром в дымке серой над лесом зависло...
     ... - Очнись, Катенька! Открой глаза!
     "Кто там бормочет? Ох, как охота спать, головы не подниму!"
     - Катюшка, очнись! - вот уж едва не плачет чей-то знакомый голос над нею, - Я без тебя жить не буду!
     "Да кто это?" - еле шевелятся мысли в тяжелой, больной голове Кати. Глаза открывать совершенно не хочется. Она чувствует чьи-то тёплые, сильные, знакомые руки. Руки ласково гладят её плечи, волосы, шею... она чувствует на губах своих чужое горячее дыхание, и нежданно-негаданно происходит такое, что заставляет её подскочить, будто пчелой ужаленную. Руки трясутся, и проклятые пуговицы на форменном платье, словно заколдованные - застегнуть невозможно.
     В окна - слабый сумеречный свет, из углов - тьма, с улицы - смех девичий, треск мотоциклетных моторов, лай собачий, да сверчки ночные вовсю надрываются.
     Отшибает и слабость, и боль - лишь гнев и обида полыхают в черных глазах:
     - Толька! Ты чего творишь?!
     В глазах, точно таких же черных и бездонных, как и у неё самой, отражается досада. Толька криво улыбается, поднимаясь с крашеных половиц, разминая затёкшие ноги:
     - Мамка искать послала, - тянет он, не спеша, слова, а лицо меж тем, постепенно каменеет, становится маской, какую привык натягивать он с детства при чужих, - Захожу - вы обе валяетесь. Она - на кровати, ты - на полу.
     - Нашатырку бы взял, вон, на тумбочке! Дурак! - зло выпалила Катя.
     Щёки и уши точно в банном жару - малиновым полыхают. Этакую похабень учудил братец - в голове не укладывается.
     - Ну, взял. А толку? Вы с ней как колоды - не добудишься! Айда домой! - голос у Тольки был ни злобным, ни смущенным, а просто очень усталым. Да и выглядел он не лучше: глаза - точная копия её собственных - померкли, постарели. Плёнкой белёсой черень их бездонная, что так пугала людей здешних, подёрнулась.
     Катя - в угол. Откинула одеяло. Так и есть: спит Любашка. Сном мирным, добрым, целительным. Личико расправилось, кожа порозовела, дышит без присвиста.
     "Это он со страху! За меня испугался! Я бы тоже, наверно, испугалась!" - в такт ударам сердца растревожено колотились мысли. "Состояние аффекта" - даже припомнилось ей слово из книжки. Бывает, даже убийства прощают...
     - Ты иди! Я тётю Варю дождусь!
     - Не дождёшься - с сердцем у неё плохо. Главврач бригаду с города вызвал. На вертолёте, - добавил он. - Пацаны встречать побежали, за Горелую поляну.
     Да, прежний Толька с горящими глазами потащил бы сестру на технику полюбоваться. Вертолёт - в Речном диковина редкая, и, бывало, отдельным счастливчикам в кабине посидеть разрешали минуту - другую. Теперь же парень лишь устало нахмурился: дурачьё, мол, и глядеть там нечего. Верно, что железка гремучая, неуклюжая тому, кто без крыльев летает быстрей ветерка!
     - Зря вызвали, - продолжил он, - До утра не дотянет. Даром, что ли, обратки приходят?
     - А ты откуда...
     - Смотри!
     Руки - точности, как у неё: красные, прожженные, в волдырях.
     - Что с тобой - то со мной! Одна кровь!
     - Толенька...
     - А ты сразу - "дурак"!
     - Идём уже! Никуда Любка твоя не денется!
     - Не пойду! - упёрлась Катя, и даже уселась на лавку, для верности поджав ноги.
     - Жалеешь ты всех, кого не надо! Для людишек хоть из кожи вылези, а всё врагом останешься! Любка, что ли, тебе спасибо скажет? Жди! Мамашу спасать побежит!
     - Я ей всё расскажу!
     - Ага! А она тебе поверит!
     "Конечно!" - едва не вырвалось у Кати, но очень вовремя она прикусила язычок. Люди ведь должны поступать по-человечески. Ей казалось, знает она, как это - "по-человечески", да вот теперь - нет. И припомнились Кате голоса тоненькие, зовущие из-под болотной жижи, из-под грядок огородных. Снисходительные ухмылки баб и мужиков деревенских на ребячье "озорство". Пена кровавая на губах лошадей загнанных в честь широкой Масленицы, под звон бубенцов и гомон хмельной толпы. Загнанный взгляд беременной девятиклассницы, гогот толпы в школьных коридорах и "страшный" тополь, мимо которого опрометью, зажмурив глаза, бежала детвора: говорили особо смелые, что до сих пор обрывок веревочный обнаружить можно там. Многое припомнилось...
     Наверно, решила Катя, не может она понять многих событий, обычаев, нравов местных, потому как не человек она вовсе. То есть, строго говоря, поправляла она себя, лишь наполовину человек. Вспомнить попыталась отца - не смогла. Вроде жил, а вроде - нет. И жалела горько, что уж не спросишь у единственного родного человека: как это оно - любить существо, на других не похожее, иное...
     О любви, женихах, да свиданиях не думалось ей и раньше, а уж сейчас - тем более. Танцев злополучных с лихвою хватило. Её мечты - не с пьяного мужа кирзачи стаскивать, нет!
     В белоснежном, до хруста накрахмаленном халате пойдёт она по нескончаемому, залитому голубоватым электрическим светом, коридору, и там, за бесконечными одинаковыми дверями, ждать будут люди её исцеляющих прикосновений. Там будет вся жизнь её и счастье.
     "Завтра прямо с утра забегу!" - мысленно поклялась Катя. То ли Любашке спящей, то ли самой себе, покидая мрачную, тихую избу вслед за братом.
     Серебристой стрекозою на фоне алого закатного неба кружил вертолёт. Навстречу, поднимая пылищу дорожную отцовскими калошами, мчался соседский пацан. Увидал их - как на столб с разбегу наткнулся, руки метнул в карманы, скособочился, держа равновесие. И страх, и досада на конопатой мордахе: совалась обувка одна, отлетела в крапиву, как на грех. Покачнулся мальчишка, да и вторую следом отправил - недосуг спасать. Успеть бы!
     Быстро снижается диковинная птица: вот - вот присядет на поляне за огородами. А "эти" - стоят тут, глазищами зыркают. Захолонуло сердчишко у пацана. Говорила же мамка: не к добру с ними встретиться, беда случится! Ведь не врезался в них едва. Эээх!
     Пыль улеглась не скоро, а светлая вихрастая макушка мелькала уже далеко, и с трудом различить можно было тоненькие ребячьи голоса:
     - Обождите меняааа!
     Катя закашлялась, отряхнула подол.
     - Руки заметила? - усмехнулся Анатолий, - Фигу, гад, в кармане складывал!
     - Зачем?
     - Защищаются они так. От нас.
     - От нас?
     - А ты что, не замечаешь? Кто крестится тайком, кто бормочет. Боятся, сволочи. Знала бы ты, что они дома по углам шепчут...
     - Да ты - то откуда знаешь? - изумилась было Катерина, да только стоило ей чуть - чуть призадуматься...- Вот ты куда Силу тратишь! - возмутилась девушка, - Подглядываешь, подслушиваешь! Подло!
     - А ты, - вспыхнул Толька, - На таких вот сволочей, - он кивнул в сторону пацанячьей толпы, - жизнь растрачиваешь! И свою, и мою! Глянь на них! Повторяются одни и те же рожи, как у дедов с прадедами, кровь дурная, мозги пропитые!
     Катерина выслушала, потом твёрдо взглянула на брата и припечатала:
     - Любашку я всё равно вылечу! Хорошая она! И подумала про себя" Скорей бы завтра!"
     Но завтра не наступило...
     Нет, мировой порядок не рухнул, и взошло солнце, как и веками всходило до сего дня. Только жители Речного на небо нынче не взглянули ни разу. Не до того было. В багровом тумане плавало дневное светило, и само багровое, точно запекшейся кровью полито. Кровавую жертву собрал огонь нынче ночью в деревне: заживо сгорел колхозный сторож - вечно хмельной, опустившийся старик, лишь по нужде великой взятый на службу нынешним председателем колхоза, ибо некого больше брать-то. Страдная пора. Клялся - божился не пить на посту, ан вот ведь - сорвался...
     Сорвалось и всё Речное посреди глухой ночи. Первыми дым над колхозными полями увидала неугомонная, вечно неспящая молодёжь, что гуляла далеко за огородами. И что уж они делали там - теперь и не спросят с них, а только выйти пришлось всем, кто мог ходить, высыпала даже мелкотня дошкольная. Старцы дряхлые, недвижимые остались по домам, да младенцы. "И Любашка" - билось в голове у Кати, пока бежал она вместе со всем народом, по осклизлым камням, по застойным, подернутым ряской лужам с пиявками и противно тёплою водою. Сапоги бы одеть, да разве по темени чего сыщешь быстро: вон, ни единого огонька в деревне не видно: вырубили электричество. В калоши старенькие вскочить успела - и то ладно. Иные, вон, босиком шлёпают. У всех сейчас, лица копчёные, как котелки, ноги не держат от усталости.
     Им хватило света. Слишком даже хватило. Не помогли ни просеки вспаханные, ни отчаянное людское остервенение. Красный язык, слизав колхозные склады, переметнулся на подлесок, а там и дальше, дальше, по воле ветра - прямо к южной стороне Речного, к самым крайним домам...
     Гудело пламя, стонали вековые сосны, почти по - человечьи стонали.
     На берегу застыли люди, опустив руки. Кто от бессилия застыл, кто матерился вполголоса, дети и подростки возбуждённо галдели: не понимали ещё, глупые, что-вот стоит малейшему ветерку в их сторону... Мало надежды на Ижовку: мелковата стала от жары, да и так широтою похвастаться не могла. Вот - вот закипит да паром изойдёт.
     Первой не выдержала бабка одна:
     - Да ить чё стоите, окаянные? - злобно заорала она на молодых девок, что сбились в кучку, поодаль от родни, - Бегите домой, яйца тащите, иконы! Испокон веку на пожарах-то бросали! Рази ж вы не знаете? Эээх, бесстыжие! Комсомолки х..евы! Безбожники!
     - Правда! Бросали! - послышалось в толпе.
     - Яйца пасхальные! Давайте, девки! Не бойтесь!
     - Мы тоже! - восторженно запищали пацанята. Ещё бы: кому из них неохота было героем побыть, деревню спасти! И мигом все наставления учительские - из головы вон. В таком возрасте в чудеса-то покамест верится. Тем более, вон они - все школьные учителя, сами стоят, растерялись, не хуже остальных. Ээх, красотаа!
     - Замолкли, паскудники! - прикрикнула та же бабка - главный, видать, знаток, старинных порядков - обычаев, - Девка непорочная с иконою в огонь зайти может! А ежели грешна - сгорит синим пламенем! Не шутки, чай!
     Завизжали девки, прыснули за чужие спины, а некоторые под шумок - до дому намылились. Тут уж досталось им от матерей-то авансов - затрещин, матюков, а от пацанвы - свиста позорного. Катенька головою завертела: где ж мать, где ж Толька? Кинулась сквозь толпу, да только недалеко убежала: завязла, утопла в злобном море колючих рук:
     - Куды намылилась, ведьмовка проклятая? - оглушил Катеньку голос Федькиной невесты, - Может, в огонь хочешь, а? Давай! Самое тебе место!
     - Знаем, чего ты к ним шастала!
     - Из-за неё тёть Варя помирает! Наколдовалась!
     - Варька и так жизни не видала!
     - А в огонь её! Поглядим, чего будет!
     - Невелика потеря!
     - Мужики, хватай её, держи! - завопила бабка, и тут же страшным воем взвыла толпа: ветер, невесть откуда налетевший, перенёс - таки через реку оранжевый горячий язык, и немедля лизнуло пламя крышу крайнего сарая.
     Отражалось пламя в глазах человечьих, и потому, наверно, багровыми светились они огнями. Конечно, поэтому, внезапно подумала Катя, не от чего больше им багроветь...