(Псевдоисторический любовный роман)
Часть первая. Начало начал.
Глава третья. … когда её никто не ждёт.
Никто не учил его снимать висельников. Поэтому обхватив торс трупа, Шушун на мгновение остановился в таком положении: а вдруг голова самоубийцы после рывка отделится от туловища? Насколько там крепка шея, чтобы выдержать …
Н-да! С головой надо быть поосторожней …
Но к удивлению Шушуна веревка почти не держалась, она легко подалась и соскочила со шпингалета. Эффект был неожиданным: он завалился вместе с трупом вобнимку на цемент, пребольно ударив коленку левой ноги. Он всмотрелся в шпингалет: краска на нем не была повреждена ни капельки, и он под рукой Шушуна свободно ходил туда-сюда. Нет, труп здесь не висел, это была бутафория чистейшей воды. Он всего лишь цеплялся одним концом веревки за рукоятку с шишечкой. Во всем происходящем Шушун почувствовал какую-то театральность, игривость всенародного праздника — столетия со дня рождения основателя Коммунитеческой партии Великой Империи Зла (Добра и Света) Пистенина. Кажется, 1970 год!
… совершенно невыспавшись, Шушун шел на работу в легких утренних сумерках, трепеща от одной мысли, что вчера и орнитологического дневника как следует не заполнил (гора наблюдений за крысами и тараканами за последний день осталась вне рамок большой амбарной—складской? – книжки ) с тяжелым чувством тревоги ожидал я встречи с главным редактором
… в воротах одного из заборов вдруг открылась, заскрипев на ржавых петлях, калитка.
— Эй, прохожий! — вдруг закричала властным голосом женщина, появившаяся из нее. И хотя мог вполне опоздать на работу в редакцию, но какая-то неведомая сила заставила свернуть меня с моего ежедневного пути, и я послушно подхожу к ней. Вижу большие цвета буряка щеки и рыжие усики под длинным тонким носом. «Помоги мне помои мои смыть» — шепчет она, и усы её шевелятся как у таракана; наверное, это очень сексуально и я не в силах ей отказать, хотя думаю, что она—гермафродит и у меня с ней ничего не получится. За воротами, гостеприимно распахнувшимися настежь, её пузатый брат седой как лунь показывает мне на какой-то длинный мешок, который висит снаружи на одном из темных окон.
Его надо снять, потому что из-за него не проходит воздух в комнату, и дети задыхаются. Они не смогут выучить уроки, а им надо собираться в школу …
Зачем вы меня обманываете? — вспыхнул Шушун.— в доме три окна, и пусть они перейдут в другую комнату …
Помочь смыть помои нетрудно, трудно жить не по лжи. Всю мою жизнь окружающие используют мою доброту. Я слабохарактерный, интеллигентный, а все окружающие привыкли воспринимать это как слабость; но они глубоко—ох, как глубоко ошибаются, на самом деле я далеко не слаб.
— Нет, — говорю я—этот мешок слишком велик для меня, почему бы вам самим не попробовать снять его. Позовите на помощь более сильного человека, я всего лишь корреспондент отдела строительства и железнодорожного транспорта …
Что-то лязгнуло за моей спиной? И мой затылок обдало ветром. И хотя на затылке у меня нет глаз, но я вижу что это закрываются за мной ворота, щелкает щеколда на калитке и со скрежетом проворачивается ключ в огромном амбарном замке.
Это серьёзно меняет ситуацию.
А почему бы мне и не помочь им? Чем больше я буду с ними препираться, тем позже я попаду к себе на работу, и Дубовый может заставить меня написать объяснительную за опоздание
Дяденька, он сказал, что только вы сможете его снять оттудова, = маленькая худенькая девочка в одной ночной рубашонке протягивает мне красное полотенце—Только вы и больше никто другой
И ты Брут! — восклицаю я и грожу пальцем маленькой обманщице: — С каких это пор мешки набитые дерьмом научились разговаривать по-человечески с советским народом – новой исторической общностью людей?! Или это очередная сказка на ночь из телепрограммы «Спокойной ночки, Малышка!»?
Стоявшие за моей спиной, а также справа и слева, люди неодобрительно зашумели. Наверное, это квартиранты из правой и левой комнат этого дома, а может быть и жители соседних домов, пришедшие с улицы посмотреть, что здесь произошло. Кое-кто, наверное, читает мои статьи в газете, и сейчас просто они еще не знают кто я. Мне становится неудобно, и я поварчиваюся к мешку, от которого явственно несет мочой и фекалиями, и вдруг замечаю свою ошибку: это мужчина, который повесился. Видимо, в утренних сумерках я принял его за мешок. Непростительная ошибка! В смущении я опускаю голову и вижу, что полотенце данное мне девочкой всё в свежей крови—я делаю шаг к висельнику, еще один, и вот я рядом с ним …
Кому нужен ваш репортаж, товарищ Шушун? — в минуты гнева Дубовый всегда переходил на «вы» — Репортаж, он тогда настоящий репортаж, когда он появляется вместе с репортируемым событием. А через два дня после, это — дохлятина, это уже холодный труп, который вы пытаетесь повесить на первой полосе моей газеты, товарищ Шушун, на этот раз я вам прощаю, но давайте договоримся на будущее — приносите мне живых людей в своих репортажах, а не мертвецов, товарищ Шушун … При этом черты лица Дубового все больше и больше деревенели, вот уже и неровные концентрические окружности от сучка прорисовались на одной из его щек, а нос все более превращался в обломок ветки … Он расплывался в тумане наполнившем лес, а уши начали напоминать пальмовые листья … в полутемной комнате—стол, на нем какая-то молодая женщина вытянулась вся в белом, вокруг горят зажженые свечи, бабы в темных платках выстроились у стеночки. Только переступив через порог полутемной комнаты Шушун почувствовал острый дымный запашок смерти, он более всего напоминал запах серы ,. Как бы предуказывая результат еще не свершившегося Божиего суда.
Пойди, попрощайся, толкнула его в спину одна из женщин.—она же тебя любила при жизни …
Сделав два или три неуверенных шага я приблизился к изголовью. На меня смотрело моё лицо с открытыми глазами. Наверное, ей вместо лица положили овальное зеркало, понимаю я, и теперь каждый кто подходит — свое отражение …
Смерть, как впрочем, и любовь—приходят тогда, когда их никто не –з-з джейт-з-з
—глос Дубового становится все более и более металилчески, так что конец его слов я скорее угадываю, так как они совпадаются с тексомто широкоизвестной песни, меоаталлический звон переполняте весь мой организм, и я начинаю понимать что это трезовнит будильник, вот уже моя рука поятнулась к нему, не найдя кнопки опрокниула жестяной корпус, звон разбитого стекла, он продолжает звенеть даже оказавишсь на полу
Шушун окончательно проснулся, и его мозг под впечатлением сна принялся анализировать кошмар, из которого он только что выбрался. Итак, похороны собственной персоной, — это раз! Черт! Нет, будильник не разбился. Вот он целый и невредимый! С каким удовольствием он смотрит на меня. Нет, что ни говори, но утренний будильник – это самый большой и страшный садист на свете! Это самый безжалостный палач во всём мире!! Какой диковинный кошмар!! Чтобы он мог значить?
Х* Х* Х*
(26.11.1989 Мечтательство – это свойство немецкой души; русскому человеку оно не вполне пристало. Однако ХХ век судя по всему всё переменил, возник советский человек – новая историческая общность людей, тружеников, победителей, патриотов и проч. Лучшие из советских людей являются членистоногими, то есть членами КПСС – которая стала умом, честью и совестью всех времён и народов, начиная от первобытно-общинного строя и завершаясь грядущим коммунистическим обществом, которое воцарится на всей планете Земля в совсем недалёком будущем…)
Войдя в кабинет отдела писем, Шушун поморщился. У него возникло ощущение, что он вошёл в табакерку – Тереза курила как бронепоезд на запасном пути, а может быть и как два паровоза вместе взятых. Ваня Пупырышкин деликатничал как диалектическая колбаса, то есть выходил через типографию во двор (разумеется, если была хорошая погода!).
Поэтому первым делом наш герой отворил окно нараспашку… В общем, расцвела сирень в моём садочку… Окна редакции были с уникальным видом на городской парк культуры и отдыха. Сугубая его культурность, — сего очага зелёных насаждений заключалась в том, что водку и все остальные спиртоносно-смертоносные напитки распивались на окультуренных скамейках, а не по-дикарски на земле, а стеклянная тара очень цивилизованно сбрасывалась рядом с перевёрнутыми бомжами урнами. Блевать тоже ходили культурно, по-европейски, в рядом расположенные кусты, где одновременно справляли все свои обезьяньи потребности вплоть до сексуальных…
Шушун радостно вдохнул повеявший из окна свежий воздух и улыбнулся. Несмотря на поганый сон про висельника, сегодня предстоял творческий день: Тереза была на августовском педсовете, а Ваня Пупырышкин (псевдоним Юра Туманов? Интересно, какой псевдоним был у Гены? Первомайский, что ли…) уехал спозаранку в самый дальний сельский Дом культуры… И провести свой творческий день наш герой собирался работая не на осточертевший орган партийной печати, а на самого себя…
, конечно, мог в любое мгновение зайти Дубовый и дико наморщинив свой низкий лоб питекантропа осведомиться:
— Та-а-ак, коллега! Над чем работаем?
Надлежало вскочить во фрунт, вытянуться и чётко, строевым шагом отрапортовать тему, организацию, сроки подачи написанного материала в ответственный секретариат…
— .-.=.-. —
Однако под этой толстой и большой красной тетрадью формата А4, находилась другая – тоненькая, школьная, ученическая… И вот в этой тоненькой было написано вот что:
СКИТАНИЯ ОДИНОКОЙ ДУШИ (в поисках счастья на несчастной земле)
Глава первая. Мумуар непризнанного русского мумориста.
Тёмный и печальный, я иду домой.
Между тем часы бьют осень. Восемь? Нет, вы не ошиблись – осень. Большая минутная стрелка показывает на пасмурное небо, на тучи, наглухо закрывающие солнце, а маленькая часовая – на опавшие листья. Они пожухли, побурели и спаялись в один естественный ковёр, сотканный самой природой и проложенных пунктиром такими ковровыми дорожками по бокам улиц, многоэтажных домов, пешеходных дорожек и детских танцплощадок. Не дождавшись морозов со снегом, опавшее (слово Василия Розанова) начинает разлагаться и гнить… Но пока по своему уникальному разноцветью поверхность напоминают палитру безумного художника, выдавившего из всех своих тюбиков все краски подряд.
И хотя мне спешить некуда, потому что дома – я в этом точно уверен! – мои мысли будут точно такие же пасмурные, как и на улице, — всё равно я тороплюсь.
Скоро какой-нибудь рьяный циклон с Чёрного моря принесёт холодный дождь. А может быть даже ливень, в ходе которого деревья устроят спиритизм и за какой-нибудь часок с небольшим сбросят с себя всю ещё державшуюся на честном слове листву, оставив только свой чёрный и кривой скелет из сучьев голых… Что и говорить, везде – сплошная порнография! — .-.=.-. — Особенно эти куры… Так беззащитно запечатанные в пластик…
Нет, я не голоден. Просто я возвращаюсь с работы. Выжатый лимон, наверное, чувствует себя лучше, чем я после рабочего дня длительностью в восемь часов двенадцать минут плюс 45 минут на обед. Лимон всё-таки перед последним употреблением посыпают сахаром. Я же никогда не смогу узнать, как чувствует себя лимон, посыпанный сахаром. Потому что смерть скорее всего будет внезапной. Но я снимаю кружку и на чайном блюдце вижу рыжие листья. Даже на блюдце – осень! Что же тогда говорить о моей душе?
Впрочем, что времена? Что нравы? – во мне они постоянно путаются. И в осень вторгается лето, а летом – холодно как зимой. Я продрог. Я никак не могу согреться. И ещё я дрожу. И дрожи этой нет конца. Когда наши надевают чёрные не-наши очки и нагими жарятся на пляже, я всё равно дрожу… Наверное, это всё-таки не от холода… И морозы тут не при чём… Тем более даже зимой на моей несчастной земле столбик термометра редко опускается ниже нуля…
Нет, я дрожу от страха. Скорее всего.
Если вы – в душе поэт и Обломов, а вокруг глухая стена непризнания, а то и неприязни, и живёте в не только убитой богом, но и начальством забытой периферии, и вдобавок львиную часть времени- кладбище безвозвратно потерянных часов и задушенного внутри вдохновения, — вынуждены жертвовать службе в некоем Учреждении за железобетонном забором, поверх которого натянута витой парой колючая проволока, то никакая смена времён года не способна тут изменить ничего – даже ни на йоту!
Да, нет, не тюрьма… и даже не сизо, ни Боже мой! Просто почтовый ящик. Но всё равно теряется не только время, теряется всё.
Что наша жизнь? Для чего я живу?
От этих вопросов, от всех своих мыслей я устаю даже больше, чем от работы, на которой почти ничего не делаю… — вы меня правильно поняли: устаю так, как, наверное, не уставал бы, если бы ворочал тяжеленные каменюки. Самая тяжёлая работа – безделье, говорят. Нет, это неправда! Самая тяжёлая работа – это притворяться, что ты работаешь… Это когда эхом революционного, боевого и трудового энтузиазма становится – глубоко плевать!..
- Мать! Мать? Мать…
А ведь это ужасно! Ужасно..
Глава вторая. Сквозь социалистический строй.
Я не знаю, что ждёт меня дома. Может быть, и не стоило бы спешить. Сильно так торопиться. Может быть, меня дома ждёт какая-то неприятность…
В самом деле – раньше или позже я приду домой?… Разве от этого что-либо изменится? В моей жизни абсолютно ничего. Ровным счётом ничего. И я хотел бы притормозиться, замедлить свои движения, укоротить свой не в меру длинный гусаковский шаг – но стоит моим мыслям только отвлечься от этого волевого усилия, перекинуться к вопросу: » Что наша жизнь? Для чего я живу?» — как моё тело моментально наклоняется вперёд, темп шагов возрастает, и я вновь несусь – аллюром…
Хотя можно было и не спешить. Эта бешенная скачка выматывает до конца. Дальше некуда.
Я думаю, что это происходит от того, что я не люблю быть на людях. Я всегда неплохо отвечал с места. Но – если вызывали к доске, я терялся и забывал всё, что было выучено…, и в дневнике двойки соседствовали с пятёрками по одному и тому же предмету.
Я с младенчества возлюбил одиночество. Вы скажете, что я = мизантроп. Нет! Это не совсем так. Я люблю людей, но… Я даже не могу толком объяснить эту сложную и противоречивую эмоцию, которая овладевает мною помимо моей воли…
Знаете — что я вам скажу: просто вечером, после работы, на улицах нашего захолустья неизвестно откуда берётся ужасно много людей…
И откуда они только берутся. Городок-то наш небольшой… А тут как на первомайской демонстрации. С той только разницей, что там все объединены вдохновляющим порывом -«Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» – безудержной тягой к спиртному, а здесь такое впечатление, что только мешают друг другу. Озлобленные и усталые, они разбегаются со своих рабочих мест как тараканы от щелчка внезапно включенного выключателя.
— Ведь тот, кто там остаётся, — дурачок. Да, да, самый натуральный дурачок! – звучит голос за кадром. Вы не удивляйтесь – я часто слышу этот голос.
Все тикают по домам со страшной силой, предварительно забегая в торговые точки. Час пик. В картах пиковая дама приносит несчастье, в магазинах – очереди. В воздухе висит топот, шум от шарканья тараканьих лапок, обрывки разговоров мешаются с нецензурными восклицаниями. И я уверен: не будь столько людей — я бы шел тихо и медленно, неторопливым шагом, и смотрел не себе под ноги, а по сторонам, наслаждаясь природой в окне.
Такое ощущение будто я прохожу сквозь строй.
Это происходит не потому, что я ненавижу людей. В принципе я отношусь к ним индифферентно. Просто я так устроен, что не нуждаюсь в них. Хорошие они или плохие – это мне как=то безразлично. Может быть я застенчив? Но по=моему, стеснение — это черта не моего характера. Та в чем же тогда дело? Почему я чуть ли не бегу домой?
И каждый день повторяется эта пытка! каждый день за исключением субботы и воскресенья я прохожу сквозь строй…
Только вместо шпицрутенов – взгляды.
Глава третья. Му-му-приятный сюрприз: Давай! Давай!! Давай!!!
…они мне надоели!
Перебежав улицу под самым носом у автомобилей, — на красный свет, и смешавшись с потоком людей, — вдруг кто=то хватает меня за локоть. Это неприятно. Хорошо, что не за шиворот. Но всё равно это очень и очень неприятно. Ещё немножко – руки за спину! И наручники соединят мои запястья чуть повыше моих ягодиц…
Я останавливаюсь, оглядываюсь, — лицо мне незнакомо. По вместо того, чтобы послать его в соответствии с нашими прирождёнными революционными, боевыми и трудовыми традициями куда подальше, я разыгрываю на своем лице приятное изумление. А на душе от одного вида этого приятного сияющего самодовольного пышущего здоровьем у меня начинают скрести кошки. У этих кошек такие мягкие лапки, кто бы мог подумать, что внутри спрятаны такие острые шипы… И вот уже мои нервы начинают слегка кровоточить.
— А здоров! — Здоров! – привет! – Привет! — Ну как дела? — Ничего, помаленьку — Жена, детишки… — Тоже. — Тоже. — Ты где? — Всё там же. — Да там. — Работаешь? — Работаю. – Всё в норме? — Порядок! — Ну ладно давай! — давай! — Ну ты того заглядывай! — Хорошо постараюсь! — Не забывай — Ну как можно! — Ну ладно! — Давай! — Пока! – Не пропадай!
И вот на прощание мы жмем друг другу у руки с такой горячей радостью, словно два влюбленных. Два влюбленных? Нет, два ошпаренных кипятком любовной страсти идиота.
На самом деле Я не знаю, кто это был и почему? И не пытаюсь даже вспомнить. Может быть одноклассник. Мне абсолютно безразлично. Кто бы он ни был — мне все равно. Просто так нужно и незачем это нарушать. Так принято. Федя, надо улыбаться, улыбайся, хоть на душе у тебя скребут кошки. Серые, полосатые, Морские свинки, какие еще . — их много этих кошек!
\
Традиция! Раз и навсегда установившийся миропорядок. Так живут все. Не выделяться! Будь как все! Не высовывайся, хорёк! — и хорошо всё будет тебе. Всё будет хорошо.
Но послушай, ведь эти случайные встречи, они выбивают меня из колеи — не знаешь, о чем думать! Каждая встреча как поединок, после которого душа как раненая шпагой, начинает истекать досадой и раздражением… Умом=то я немного понимаю, что это всё случайные встречи, от которых по большому счёт ничего не зависит. Случайность и пустота, но сердце начинает ныть. И не знаю, отчего.
Зачем он остановил меня! Зачем он расстроил и так уже дальше некуда расстроенную одинокую душу? Зачем прошелся молотком равнодушия по нежным клавишам моего духовного фортепиано, настроенного по камертону Вечности и человечности? и звуки моих мыслей и слов заметались бешено и дико, как звери в клетке зоопарка перед раздачей костей. Разве и так мало лжи на свете, чтобы добавить еще одну каплю словесного яда и в так уже донельзя переполненную чашу социалистического образа жизни, навсегда скреплённого могучим Варшавским договором?
Я не испытываю ни малейшей радости, но вынужден изображать ее. И не потому, что я двуличный по натуре лицемер. Просто так нужно. И я как актер, играющий странную роль без слов с кляпом во рту в пьесе, сюжета которой я не знаю. Но мне трудно притворяться, с каждым годом становится всё трудней и трудней… И уже не только актёры, мои коллеги по несчастью, но и зрители в полутьме замечают, что мои пантомима и мимика не соответствует диалогу со временем и развитию победоносного сюжета…
Последнее слово за Ним, режиссёром, но Он медлит… почему-то медлит, скотина!
Темный и печальный я спешу себе домой. И упорно и упрямо смотрю себе под ноги, чтобы не поскользнуться и не упасть. Не упасть лицом в грязь.
Х* Х* Х*
В коридоре застучала поступь Командора из оперы «Каменный Гость»… Дверь распахнулся и в кабинет влетел Дубовый с вращающимися в разные стороны глазами… Увидев, что кроме Шушуна нет, он резко осведомился:
— А где эта?…
И несколькими взмахами рук изобразил волнистое движение красного флага на башнях и на ветру…
Потом посмотрев на второй пустой стул:
= А где этот?..
И он изобразил взмахами рук как будто на шее у него висел барабан, и он колотит палочками по туго натянутой коже…
Шушун продолжал сидеть; если бы он приподнялся, то тоненькая тетрадка в клеточку просто вывалилась под ноги Дубового… и если бы такое произошло, то сам Шушун вывалился из редакции ещё быстрее чем тетрадка под мятые сандалии главного редактора…
— Корреспонденция из ПМК -166, Александр Григорьевич, — как можно бодрее ответствовал корреспондент. – Тема — «Четыре дня – объектам соцкультбыта»…
— Да я не об этом! Где эти? – прервал его редактор и изобразил двумя сжатыми вместе пальцами правой руки – указательным и большим – то придвигая, то отодвигая их ото рта – курильщиков…
И тут Шушун здорово смалодушничал: он втянул голову в плечи и пожал плечами:
— Не знаю… — пролепетал.
— Лена!! – как ужаленный заорал Дубовый – А почему…
Из кабинета он исчез ещё быстрее, чем появился…
Х* Х* Х*
Глава четвёртая. Облом Обломова или Сюрпризы душевного Стриптизма.